Как радужный лайк делает нас дружелюбнее: объясняет культуролог. Как радужный лайк делает нас дружелюбнее: объясняет культуролог Почему такую хорошую акцию назвали лицемерной

Андрей Борисович Мороз, профессор РГГУ и известный фольклорист, объяснил Букнику, что такое фольклор, рассказал, почему студенты не ходят в библиотеку и как самогон помогает в полевой работе.

-- Ваша педагогическая карьера, как я случайно узнала, началась с 67-й школы, в которой вы к тому же учились.

— Да, хотя в школу возвращаться после института я уж никак не планировал — с трудом представлял себя в роли учителя. Но тогда действовала система распределения. И мне сказали, что есть единственный вариант распределения, если я хочу получить рекомендацию в заочную аспирантуру (а я хотел), - в школу. Я сказал, что готов пойти в школу, но только в конкретную. И так я туда и попал. А дальше втянулся, хотя первые полгода или даже год это был кошмар совершеннейший — была проблема с коммуникацией. И как это всегда бывает, новичку дают то, что никто брать не хочет. Первые полгода я ходил на работу пять дней в неделю, после чего утвердился в полном нежелании это делать впредь.

-- Говорят, что у вас была репутация сурового преподавателя, который учениками вытирал доску…

(Смеется.) Была такая история. Но это мы уже хохмили с детьми, была игра такая ко всеобщей радости: они меня в шутку задирали, я в том же ключе реагировал. Никто не был в обиде. А насчет суровости - да. Когда я перестал их бояться, они стали бояться меня. Но в целом мы жили мирно.

-- А почему вы хотели работать именно в этой школе? Был приятный опыт обучения?

— Да. Это замечательная школа, она и сейчас замечательная. Я до сих по дружу с коллегами-преподавателями оттуда. Дети мои там учились. Я сам там учился только в 9–10 классах, и это было совершенное счастье. И когда я туда пришел работать, меня знали, помогали, была полная свобода творчества. Там был замечательный директор, вообще серия директоров. Очень школе повезло.

-- Вы уже в школе определились с будущей профессией?

— Не сразу. Я в школе любил и физику, и математику, и химию. И вообще историей первоначально хотел заниматься. Но попав в 67-ю школу, я переориентировался на филологию. История была там никакая тогда (сейчас там история прекрасная), а литература была ни на что не похожа. Там преподавал и до сих пор преподает - гениальный учитель и замечательный человек. Вот он и «перетащил» меня в филологическую сферу.

-- Приходилось слышать, что 67-я школа — «еврейская». Там что, был заметный еврейский компонент?

— Да нет, это обычная антисемитская демагогия. Хотя, конечно, если посмотреть на фамилии учителей, это ощущалось, действительно. Первый директор — Бескина, потом Топалер, когда он умер - пришел Фидлер. Но идеологического еврейского компонента там никогда не было. Это все классические советские евреи, оторванные от традиции. Обычная интеллигентская публика.

-- И где вам больше нравилось преподавать? В школе или в университете?

— Дело в том, что я в обычной школе не работал. А 67-я школа - это если и не университет, то и не школа в обычном смысле слова. Там были вступительные испытания, поэтому отбирали туда по принципу желания и способностей. Я вот работал преимущественно в математическом и физическом классе. Ни о какой глубине филологического анализа речи не шло, но заинтересованность, живые глаза — это приятно. Так что, придя в университет, принципиального скачка я не почувствовал.
Пожалуй, главная причина, по которой я перестал работать в школе, — ощущение некоторой неполноты, связанной с моей собственной неспособностью во всем объеме выполнять учительские обязанности. У меня там не было классного руководства — я в этом качестве себя не представлял, в качестве воспитателя маленьких детей. Не мое это, мне так казалось. Я в РГГУ ощущаю себя в большей степени классным руководителем, чем в школе, потому что все эти экспедиции наши, спецсеминар, постоянное общение со студентами. Я не знаю, насколько это на них влияет, но я вижу, как они растут, меняются (естественно, я не приписываю себе этой заслуги). Я и сам от них многому научаюсь.

-- Вы работаете в РГГУ с 1992 года. Студенты за эти 20 лет как-то изменились?

— Ну, это что-то из серии «И хором бабушки твердят: «Как наши годы-то летят!». Понятно, что изменились, потому что мир изменился. Но как-то язык не поворачивается сказать, что они были более образованными, более вдумчивыми, более начитанными. Начитанными — наверное, но просто меняются потоки информации. Понятно, что ЕГЭ никому на пользу не идет, но нельзя сказать, чтобы глобально что-то изменилось. Но это если в оценочных категориях говорить, а качественно, конечно, меняется. Я очень был удивлен в первые годы работы здесь, когда, посылая студентов в Историчку, я должен был объяснять им, зачем это нужно. А уже через несколько лет приходилось объяснять, что такое Историчка, а еще через несколько лет приходилось рассказывать, что книги берут в библиотеке. С другой стороны, я сам последний раз был в библиотеке год назад. Надо понимать, что мы люди не просто старшие, а люди воспитанные другой средой. Я недавно осенью освоил одну социальную сеть. Фактически меня вынудили это сделать студенты же. И теперь я понимаю, какой это мощный не только коммуникативный, но и информативный ресурс. Ну да, они не ходят в библиотеки, но зато в Интернете находят информацию лучше, чем мы это умеем делать. Объем и темп усвоения информации настолько изменился, что действительно во всем сориентироваться невозможно.

-- А сами-то вы что заканчивали? И почему решили стать фольклористом?

В моей жизни столько случайностей, что мне даже стыдно об этом говорить. Когда я поступал на филфак МГУ, то собирался заниматься русской классической литературой - так мне казалось правильным в школе. Но поскольку была идея еще и каким-нибудь языкам научиться, я пошел на славянское отделение, полагая, что это почти русистика плюс языки. На самом деле оказалось совсем не так. Русистики там как раз было очень мало. В результате я - сербист, но сербо-хорватская литература как объект исследования меня не очень привлекала, так как знание о ней исчерпывалось переводами советского времени и тогдашним фондом Библиотеки иностранной литературы - это преимущественно был соцреализм или эпигонский реализм XIX века. И я пошел на семинар к Толстому. Надо сказать, что в те времена фигура Никиты Ильича Толстого на филфаке затмевала все фигуры. Он у нас читал малюсенький курсик славянского фольклора, и еще у нас был спецсеминар, и это затягивало ужасно. До этого я фольклором не интересовался совершенно. А тут я понял, что это какая-то ужасно интересная штука.

-- В первую экспедицию куда поехали?

— В Полесье. Поехало несколько групп под руководством Толстого, экспедиция была многочисленная. А в группе я был с Андреем Архиповым, очень интересным филологом, который где-то в Америке сейчас. Он не был фольклористом, лингвистом был. Он, кстати, едва ли не один на филфаке знал иврит и не скрывал этого. Его чуть ли не за это выперли с филфака.

-- И вам сразу понравилось?

— Да, конечно. Это был новый экспириенс. При этом надо понимать, что полевая работа тогда и полевая работа сейчас - совсем разные вещи. Один магнитофон на группу. Ну и не только в этом дело. Нас никто особо не учил, не готовил, дали вопросники — пошли в поле. Но это затягивает. Я — московский мальчик, который в деревне-то никогда не был. Так что я понимаю нынешних первокурсников очень хорошо. Это совершенно разные взаимоотношения между людьми — и с информантами, и между собой. Погружаешься в особую среду. И еще, что меня сразу зацепило, фольклор - это головоломка, которую нужно разгадывать.

— Ну, интересно откуда, что, как, каким путем. Если имеешь дело с устным источником, всегда встает миллион вопросов — откуда это взялось, что это — традиция давняя-недавняя, местная-неместная, такой ком, в котором надо разбираться. И оказываешься ты поначалу в необычной среде, где для тебя все новое. Это покруче, наверное, чем за границу поехать. Потому что ощущение того, что все вроде бы то же самое, а на самом деле...

Я студентам, которых сейчас готовлю в экспедицию, объясняю, например, что есть определенный набор слов, которые не надо произносить. Вот слово «собирать» — «мы приехали собирать разные истории». Слова, обозначающие объект собирания, для наших информантов оказываются нерелевантными, а существенным оказывается слово «собирать». И реакция на него у людей, которые прошли через волну, когда у них скупали по дешевке все, что можно было вывезти, потом через такую же волну краж того, что не было скуплено, ну и так далее, вызывает совершенно иную реакцию: «Вот они опять приехали у нас что-то собирать». А с другой стороны, какие-нибудь алкоголики начинают что-нибудь нести. Но это опасение по поводу «чужаков» существует помимо глагола «собирать». Запуганность среди наших информантов очень велика. «Чего это они тут ходят?» - «Высматривают, что можно украсть». Поди им объясни, что мы тут не за тем. Запуганность удивительная. Это у меня острое ощущение со студенческих лет. Тогда у нас нередко спрашивали паспорт: «А вдруг вы американские шпионы?» Кровавый госдеп — он уже тогда протянул своих щупальца к нашей необъятной Родине с ее неисчерпаемыми богатствами.

А кроме того, предлог, под которым мы туда приезжаем, — на самом деле не предлог, а суть, но местными воспринимается как предлог, и им он совершенно не кажется убедительным: зачем вам эта фигня нужна? В сталинские годы, например, очень культивировался клубный фольклор - деревенские хоры, фестивали (областные, всесоюзные), но ведь очень ограниченный набор явлений попадал в поле зрения — преимущественно песни, частушки. И соответственно, если твой интерес идентифицируется таким образом, то сразу отправляют в клуб - или в библиотеку, кстати. А если интерес чуть шире, то это «какая-то фигня», которой «они» непонятно зачем занимаются. Для наших информантов это праздный интерес к тому, что не является никакой особой формой знания, а есть совершенно невычленимая часть личной жизни. Это же не отрефлексировано совершенно никак. Для нас это традиция, для них — повседневная жизнь. Это все не существует абстрактно, а существует применительно к собственной жизни. Рассказывая о свадьбе, они рассказывают о своей свадьбе или о своей несостоявшейся свадьбе. Это может стать барьером, за который тебя не пустят, и тогда диалог не сложится, либо могут возникнуть совсем личные отношения.

Другая проблема — так называемое «русское гостеприимство», оно вообще-то такое же русское, как и любое другое, это традиционное гостеприимство. И понятно, что практически и ритуально оно имеет прагматические корни — это для «принимающей стороны» польза (мы-то, как специалисты, это понимаем). Неопытные собиратели от этого традиционного гостеприимства всеми силами уклоняются и устанавливают барьер, который хозяева снимают. Бывает, кажется неловким, едва познакомившись, сесть за стол, бывает, боишься объесть бедного пенсионера, бывает, неохота доставлять лишние хлопоты и т. д. Есть еще одно: им, чтобы с нами разговаривать, нужно этот барьер снять, а нам, чтобы с ними разговаривать, нужно его выстроить. Мы ведь должны себя идентифицировать вне этой традиции и смотреть на нее издалека. А то и просто угощение не вызывает никакого энтузиазма. Я помню это страшное ощущение, когда ты приходишь в дом и перед тобой ставят сковороду картошки и стакан самогона, чудовищно вонючего. И пока ты это не употребишь, никто с тобой разговаривать не будет. Им надо тебя накормить, и не только потому, что ты бедный студент, а потому что ты для них «посланник». Тут настоящая искренность и гостеприимство перемешаны с остатками мифологического сознания.

-- Ели?

— Ну а что оставалось. В общем, возможны две модели коммуникации: по одной - нет, не хочу тебя знать, иди своей дорогой. Эта модель гораздо более близкая нам. Мне бы так позвонили в дверь и сказали: «Здравствуйте, я собираю обычаи московских жителей». Представляю себе, что бы я ответил. А с другой стороны нормальная деревенская модель — когда необходимо путника любого приветить, чтобы снять печать чуждости.

Бывают, наверное, ситуации, когда информанты пытаются расширить знания о собственной традиции с вашей помощью, может быть, даже «подправить» ее?

— Бывает, конечно. С одной стороны, если речь не идет о традиции как таковой, а о вопросах веры, например, вполне естественной кажется интенция исправить ошибку, объяснить человеку что к чему, а с другой стороны - как же исследовательская позиция, когда надо сохранить и «не навредить» - смешно звучит - ну, не испортить традицию? Если ты хочешь просветить их светом истины, это одно, а если ты приехал их изучать - это другое. Что важнее? Человеческие отношения или исследовательский зуд? Побеждает последнее, как правило, но иногда не удерживаешься. А иногда нарочно провоцируешь: «Что такое Покров?» — «Да вон у меня на иконе!» — «Так там же женщина?!» — «Да нет, мужик». А там Богородица с младенцем.

-- Они что же, не видят, что это Богородица?

— Ну, во-первых, икона может быть старая, висит в темном углу, зрение плохое. А с другой стороны, вы же понимаете, что традиция такая вещь, что если она противоречит действительности, то значит действительность неправильная. Это, конечно, удивительная вещь, но совершеннейшая реальность — из того, что должно быть и есть, выбирается то, что должно быть, — правильное.

Бывает ведь, что складываются с информантами личные отношения, когда барьеры снимаются? Это помогает исследовательской работе?

— Да, бывает. Мешает, конечно. Но в какой-то момент точки соприкосновения исчерпываются - очень всё же разные жизни, — и не очень становится понятно, о чем говорить. Но в ряде случаев это очень хорошо, если ты приезжаешь второй, третий раз к какому-то человеку, который тебя любит, помнит и ждет, то можно просто себя немножко переключить и пытаться фиксировать то, что другим способом ты не зафиксируешь, а именно — просто жить с этим человеком, общаться на любую тему и фиксировать то, что возникает благодаря не интервьюированию, а включенному наблюдению. Понятно, что объем «полезной» информации совсем не тот, но зато вылезают вещи совершенно неожиданные. Была вот у нас бабушка одна – чудесный, светлый человек. Мы первый раз были у нее в 1999 году, а последний - в 2004. Вот утром мы встаем, умываемся вдвоем из умывальника, а она говорит: «Нельзя умываться вдвоем из умывальника, на том свете не увидитесь». Ну когда еще вот такое запишешь? Или еще стала она спрашивать, как поживает один наш студент, у которого должна была дочка вот-вот родиться, и говорит: «Ты скажи его жене, чтобы она ему немного мочи ребенка в питье налила, чтобы отец любил его». Тематически про эти вещи как раз спрашивали, но понятно, что когда беременная женщина спрашивает про родины или какая-нибудь девушка-студентка - это совершенно разный тип общения. Ощущение того, что ты не просто любопытствующим отвечаешь на вопросы, а передаешь знание, которое будет использовано практически, оно, конечно, очень помогает.

-- Деревенских старушек не отпугивала ваша неславянская внешность?

— Бывало, особенно поначалу. Есть анекдот из первой моей экспедиции. Я после первого курса первый раз оброс и поехал бородатым в экспедицию. Бородатых нас было двое - Андрей Архипов и я. Но мы вместе никогда не ходили. И у меня очень плохо получалось. Я очень угрызался тем, что не получается, и не понимал почему. И где-то ко второй половине экспедиции мне сказали, что меня за цыгана принимают. А к цыганам специфическое отношение. Черный, бородатый, нос крючком - понятное дело, цыган. Я говорю: «А как же Архипов - тоже черный, бородатый, ну разве что нос другой формы». А мне говорят: «А его за попа принимают». У него общий антураж был иной. Архипову как раз рассказывали все и очень его любили.

-- А за еврея не принимали?

— Пожалуй, нет. В тех местах, куда мы ездим, еврей — это мифологический персонаж. Живого еврея никто не видел, а если и видел, то не знал, что это как раз он и есть.

Вчера в центре современной культуры «Смена» прошла лекция «Ужасы и прелести цифровой загробной жизни» культуролога и научного руководителя бюро цифровых гуманитарных исследований CultLook Оксаны Мороз. Ее выступление стало очередным событием цикла «Теории современности» - совместного проекта «Инде» и «Смены», посвященного актуальной критике и исследованиям в области интернета, массовой культуры, моды и урбанистики. Исследовательница рассказала, как под воздействием цифровых технологий меняются восприятие смерти и отношение к собственным прижизненным архивам. После лекции «Инде» обсудил с Мороз, нужно ли бояться слежки Facebook, в чем проявляется цифровое неравенство и как выжить в условиях невозможности анонимности.

Оксана Мороз - кандидат культурологии, доцент кафедры культурологии и социальной коммуникации РАНХиГС, доцент факультета УСКП МВШСЭН, Director of Studies научного бюро цифровых гуманитарных исследований CultLook

В своих исследованиях вы оперируете понятием «цифровая среда». Что это значит?

Цифровая среда включает в себя технологические инструменты, позволяющие людям взаимодействовать в офлайне и онлайне и дополнять свою офлайн-жизнь цифровыми технологиями (в результате получается так называемая «дополненная реальность»). Это понятие используется как для характеристики технологической реальности - баз данных, устройств, программного обеспечения и алгоритмов, - так и для описания ее гуманитарной составляющей: взаимодействия людей при помощи технологий и процесса создания этих технологий. В более техноцентристских теоретических моделях синонимом «цифровой среды» является понятие «смешанная реальность». Речь о сочетании онлайн- и офлайн-миров на базе технологий - примерами могут служить «умные города» или интернет вещей . Но я предпочитаю понятие «цифровая среда» - оно в меньшей степени зависит от концептов computer science и интуитивно понятно даже людям, которые слышат его впервые.

Как исследователи изучают цифровую среду?

Этим занимаются специалисты из разных сфер, причем делают они это довольно изолированно друг от друга - в том числе в силу методологических противоречий. Социологов интернета, например, интересуют преимущественно человеческие онлайн-взаимодействия (в пределах социальных сетей, онлайн-игр и пр.), а последователи так называемого software studies (изучение программного обеспечения) описывают, как человек взаимодействует с технологией (они, например, изучают, что есть «интуитивно понятный» дизайн ПО). Есть междисциплинарное направление digital humanities («цифровые гуманитарии»), в котором работают историки, антропологи и филологи. Они изучают, как с приходом цифры меняются привычные аналоговые культурные продукты - к примеру, что происходит с практикой чтения, когда появляются электронные книги. Я думаю, необходимо сочетать все эти подходы, потому что цифровая среда - сфера, требующая приложения аналитических усилий множества профессионалов. Она изменчива, и каждый исследователь волен выбирать, на что обратить внимание: на технику, человека, этику человека или же на этическое измерение техники.

Лично меня как культуролога занимают культурные артефакты, которые создают люди в процессе пользования цифровыми инструментами. На лекции я буду говорить об условном цифровом бессмертии и цифровой же загробной жизни (digital afterlife). Я изучала приложения, которые позволяют структурировать свои данные перед смертью, тем самым программируя их репрезентацию после смерти или даже, в более фантастических концептах, моделируя собственного цифрового аватара. Мне было важно разобраться в техническом устройстве таких инструментов - понять, как именно люди сохраняют воспоминания в виде фото, видео, записей и т.д. Я думаю, способы хранения воспоминаний показывают, как в культуре меняется представление о смерти и как развивается идея передачи своего наследия (архива) следующим поколениям. Очевидно, что сегодня людям важно не только оставить после себя материальное наследие, но и по-особенному сгруппированные данные, накопленные за жизнь в сети.

О каких приложениях речь?

Если попытаться упростить образ этого рынка, он состоит из приложений-планировщиков (с помощью такого ПО люди могут организовать действия, связанные с будущими похоронами), инструментов для составления завещаний (как вполне обыкновенного, материального свойства, так и указывающих на желание пользователей передать по наследству онлайн-архивы) и инструментов для отложенного постинга (их применяют, когда речь заходит о написании прощальных писем или постов в социальных сетях). Еще не стоит забывать о нововведениях крупных онлайн-сервисов - Facebook, скажем, позволяет присвоить аккаунту умершего мемориальный статус . Таких приложений много, особенно в англоязычном интернете, где соответствующее ПО агрегируется на тематических сайтах-библиотеках.

Можем ли мы говорить, что сегодня цифровая среда полностью вытеснила доцифровую реальность?

Есть несколько точек зрения. Кибероптимисты говорят, что цифровая революция уже случилась и мы живем в мире «постинтернета». По их мнению, интернет утратил статус главного технологического изобретения человечества - теперь таковым стоит считать цифровые механизмы, вторгающиеся в повседневность (те же «умные дома» и интернет вещей). Существуют также разного рода киберпессимисты. К ним относится, например, шведский философ Ник Бостром - с одной стороны, он тоже считает, что цифровая среда сегодня развивается не за счет интернета, а за счет технологий в области искусственного интеллекта и самообучающихся систем. С другой, по его мнению, в этом кроется опасность: человек может контролировать интернет, потому что тот работает по разработанным человеком же алгоритмам, но они могут быть не вполне властны над самообучающейся системой. Сегодня даже исследователи признают, что не всегда понимают механизмы принятия решений искусственным интеллектом, а со временем мы можем полностью потерять над ним контроль. С Бостромом согласен даже Билл Гейтс - человек, который во многом определил современную цифровую среду.

Киберпессимисты другого толка утверждают, что концепция кибероптимистов о наступившей цифровой реальности работает только в развитых странах, где интернет дешевый и доступ к нему есть почти у всех. Подавляющее же большинство населения планеты все еще живет вне цифрового мира или на самых его окраинах.

На чьей стороне вы?

Я согласна, что в мире существует цифровое неравенство и многие лишены доступа к технологиям. Но если мы будем отказываться говорить о явлениях только потому, что они не распространены повсеместно, нам придется перестать говорить примерно обо всем, ведь с проблемой сегрегации мы сталкиваемся постоянно. Так или иначе, цифра влияет даже на тех, у кого нет доступа в интернет, - как минимум потому, что международные экономические и политические связи определяются быстрым цифровым взаимодействием. Можно по-разному относиться к затертому термину «цифровая экономика», но с тем, что скорость международных транзакций определяется существованием цифровых средств передачи данных, спорить бесполезно. И это значит, все мы оказываемся заложниками цифрового мира.

Говоря о цифровой среде, вы часто упоминаете фигуру пользователя. Кто он?

Фундаментально «пользователь» совпадает с «человеком». Если у меня есть смартфон, или в мое тело вживлены импланты, передающие электронные сигналы на другие устройства, или я живу в городе с автоматизированной инфраструктурой - я пользователь. Кроме того, все мы - объекты цифровой экономики: хотя на микроуровне мы действуем самостоятельно и пользуемся ее благами вроде онлайн-банкинга, на макроуровне неизбежно зависим от воли корпораций и правительств.

При этом пользователи бывают разными. Есть, например, так называемые «цифровые аборигены» - люди, которые взаимодействуют с устройствами с рождения, дети, для которых скроллить экран привычнее, чем перелистывать книгу. Для подростков, поголовно сидящих в социальных сетях, цифровая среда - прежде всего коммуникативная площадка. Для поколения старше 30 лет цифра - пространство бизнеса (именно они придумали Facebook). Для старшего поколения, которое программировало на перфокартах, цифра - технологическая среда (условно говоря, устройство, которое можно разобрать). У каждого из этих поколений разные навыки: кто-то может защитить себя и свои данные, кто-то умеет разбирать и собирать жесткий диск, а кто-то отлично разбирается в мемах. И мне кажется, это намного более важное измерение цифрового неравенства - люди пользуются сетью по-разному, а значит, мы не можем предъявлять к ним одинаковые требования этикета. С поколенческими непониманиями люди сталкиваются регулярно: презирают «школоту», банят надоедливых пожилых френдов и сетевых троллей. На более серьезном уровне человека могут даже подвергнуть уголовному преследованию за то, что он ловит покемонов в храме.

В статьях и выступлениях вы часто упоминаете «цифровую грамотность» и «сетевой этикет». Вы действительно думаете, что в сети можно создать правила, которым все будут следовать?

Любой разговор о правилах приводит к вопросу «Кто уполномочен создавать эти правила?». Так мы выходим на проблему государственного контроля интернета. На мой взгляд, цифровая грамотность - это не о правилах и ограничениях, а о некой презумпции того, что пользователь признает: у всех субъектов в сети разный бэкграунд и это нужно уважать. К примеру, пользователи онлайн-игр порой общаются между собой жестко и переходят границы корректности, но в этой среде такое считается нормой. При этом они не могут прийти с подобным поведением в Facebook - там за то же самое прилетит бан, причем не от другого пользователя, а от соцсети. Люди тусуются в разных сервисах, вокруг которых вырабатываются разные этикеты и нормы поведения. Таких правил много, и они часто вступают в конфронтацию, но это и здорово - в конечном итоге разнообразие ведет к саморегуляции. Среда сама выдавливает неподобающее поведение - к примеру, нарочитый «язык падонков» перестал быть актуальным, и многие современные студенты уже не знают, что это. Система выравнивается, если этого хотят ее участники, а они, как правило, заинтересованы в том, чтобы жить в комфортной среде - никому не нравится быть оскорбленным. Поэтому цифровая грамотность - это, в том числе, умение настраивать экологичность поведения самостоятельно, а не под воздействием запрещающего властного агента.

Грамотный человек понимает, что цифровая среда технологически изменчива и в конечном итоге технологии меняют его самого. Из-за появления смартфонов исчезли четко изолированное досуговое время и такое разграничение, как работа - дом (даже мы с вами разговариваем по работе вечером в субботу через аудиозвонок в Facebook). Понятно, что не нужно постоянно думать о влиянии на нас техники, но совсем отбрасывать эту рефлексию тоже не стоит.

Даже если участники саморегулирующейся группы договорились между собой о неких правилах, в ситуацию может вмешаться, к примеру, Facebook и забанить их за нарушение каких-то собственных правил.

Регулирование со стороны корпораций - традиционная точка напряжения. Facebook критикуют за жесткие пользовательские правила и двойную мораль: с одной стороны, это международная социальная сеть, которая расширяется за счет своих участников, с другой - там многое запрещено исходя из юрисдикции конкретного государства. Из-за этой двойственности возникают интересные кейсы. Когда Facebook ввел радужный лайк, его не могли ставить пользователи из России. Корпорация посчитала, что в российской правовой действительности это не приветствуется и россияне, использующие такой символ, могут попасть под действие местных дискриминационных законов. С одной стороны, компания защищает россиян, с другой - это самое настоящее ограничение прав определенной группы пользователей.

Другой пример: мы помним историю столкновения ФБР и компании Apple после массового убийства в Сан-Бернардино в 2015 году. Тогда силовики стали обладателями «айфона» преступника, который, впрочем, не смогли взломать из-за биометрического пароля. Они потребовали от Apple разработать ПО, позволяющее обойти защиту. Компания отказалась, посчитав, что это поставит под удар всех обладателей «айфонов», которым была обещана надежная защита данных. ФБР судилось с Apple и проиграло дело. Компания продемонстрировала: экономический капитал важнее политического, и власти эту позицию не критиковали. На деле обычный пользователь оказывается гораздо сильнее зависим от решений корпорации, нежели государства. Если завтра государство закроет доступ к определенным сегментам интернета, то технически подкованный пользователь сможет найти лазейки и подключиться к искомым ресурсам. Но если закроется компания, которая производит ПО, пользователь останется безоружным. Мы имеем дело с новой технократической властью, хоть государство и пытается показать нам, что именно оно - главный «хранитель ключей» к национальному интернету.

Несмотря на примеры саморегуляции в сети, люди продолжают оскорблять друг друга в комментариях. Изучали ли вы стратегии поведения буллеров и объектов, на которых направлен хейт-спич? И как вы считаете, насколько уместно со стороны пользователей самим призывать на помощь администрацию соцсетей?

Феномен саморегуляции заключается как раз в необходимости все время перепроверять старые договоренности - о том, что можно или нельзя, что кажется просто шуткой на грани фола, а что - дискриминационным высказыванием. Поскольку интернет-язык во многом начинался как язык свободного самовыражения, эксперименты были неизбежны. Часть этих экспериментов в итоге превратились в маргиналии - их не приняли или, приняв, со временем отвергли. Когда мы ругаемся, мы запускаем, пусть и хаотичный, процесс калибровки публичных норм говорения. В этом смысле вырабатываемые нами стратегии ответа на действия хейтеров - иллюстрация возможных сценариев определения нормы. Кто-то сразу банит обидчика, кто-то зовет на помощь дружественных пользователей, кто-то жалуется администрации Facebook, а кто-то, к слову, собирает скрины сообщений и несет их на проверку в прокуратуру.

Кто-то готов самостоятельно разбираться с проблемой. Это либо демонстрация недоверия к существующим властным - государственным или бизнес - структурам, либо, наоборот, признак высокой гражданственности, умения решать конфликты на низовом уровне. Другие, наоборот, хотят иметь за спиной институциональную поддержку - потому что не верят в теорию малых дел и свою способность повлиять на ситуацию. Единственно верной стратегии здесь и нет, оба типа поведения одинаково оправданны. И оба в одинаковой мере работают, пока не оборачиваются крайностями - баном на ровном месте за неверно сказанное слово, коллективной травлей, призывами к ограничению интернета. Не существует единственно возможного метода борьбы с хейтерами. Но очевидно, что те, кто слишком усердствует в защите от них, сами часто превращаются в менторов и агрессоров.

Вы упомянули «новую технократическую власть». Получается, интернет перестал быть пространством свободы и на жизнь конкретного пользователя влияет множество правил и ограничений - порой незаметных для него самого.

Интернет начинался как пространство свободы, и до сих пор благодаря ему у каждого есть публичный голос. В этом смысле пользователи даже могут претендовать на политическое влияние - многие политические скандалы сегодня начинаются с сетевых. Но в последнее время сеть определяют корпорации, создающие ресурсы, через которые люди видят эту самую сеть. Вы больше не идете на сайт любимой газеты напрямую, а регулярно проверяете ее паблик во «ВКонтакте» (до эпохи соцсетей интернет для человека начинался с поисковика или электронной почты). В этом смысле мы заложники системы, и ужас в том, что мы не видим, как она сделана: корпорации скрывают алгоритмы работы своих продуктов. Тем не менее это не история про «Матрицу»: правила существуют не для того, чтобы посадить человека в клетку (хотя могут работать и так), они позволяют нам организовывать краудфандинговые кампании, публиковать тексты, снимать фильмы и включаться тем самым в сферу глобального культурного обмена. То есть интернет позволяет объединяться.

Почему я так часто говорю о цифровой грамотности? Мы можем оставаться пассивными несвободными потребителями, но вместе с тем сеть дает возможность выбора: продолжать пользоваться дико неудобным лицензионным «Вордом» или потратить время и найти легкий альтернативный бесплатный текстовый редактор в сети. Это вызов, который стоит перед пользователем внутри цифровой среды: ехать по накатанной или брать вожжи в свои руки. Массовое следование по второму пути в перспективе может поменять правила игры, и корпорации начнут серьезно прислушиваться к мнению пользователей.

Сеть - принципиально публичная среда. Можно ли выкроить себе по-настоящему приватные участки внутри нее - к примеру, создав частное сообщество во «ВКонтакте»? Или это будет лишь иллюзия частного?

До тех пор пока кто-то из участников такого сообщества не захочет что-то вынести на публику либо пока вас не взломают, это можно будет считать частным пространством. Так часто случается с секстингом: вы отправляете интимные снимки в личной переписке, а потом эти фотографии всплывают где-нибудь на «Дваче». Мне кажется, в сети в принципе девальвируется фундаментальная культурная оппозиция частное / публичное, хотя бы потому, что людям самим хочется делиться собственным опытом. Мы выкладываем на YouTube видео о том, как ходили купаться с другом на речку, и сами делаем приватный опыт публичным. У меня есть личный «Инстаграм» с дурацкими фотками еды и собаки - я могу наивно предполагать, что мои подписчики никуда не уведут этот контент, но вообще-то такой гарантии нет (взломать «Инстаграм» или скачать оттуда фотографии несложно). Если мы хотим в полной мере пользоваться возможностями цифры, надо принять факт ее принципиальной публичности, прозрачности для людей, которые ее делают, и не бояться этого.

И вы не впали в паранойю?

Можно заклеивать камеры и не разговаривать у компьютера, но это создаст напряжение. Люди привыкли получать эмоциональную подпитку в сетях, и им будет сложно уйти оттуда полностью, учитывая, что под воздействием сетей они совершенно точно гораздо хуже стали общаться в офлайне - никто уже не договаривается о встрече у фонтана, и у многих проблемы с необходимостью говорить по телефону не по работе. Такое же напряжение заметно вокруг интернета вещей и системы «умный дом»: а что если они будут действовать против нас? Эти апокалиптические сюжеты объяснимы: человеку всегда нравилось бояться нового. Но во многом это ситуация конструируемого бессилия: мы не хотим разбираться в том, как это работает, и предпочитаем переживать.

Мне кажется, главное в грамотном пользовании сетью - соотносить свои действия с тем, сможем ли мы проконтролировать их возможный эффект. К примеру, если мы не хотим, чтобы телефон попал в какие-то телефонные базы, можем просто не выкладывать никуда свой номер. Но многое ли в цифровой среде зависит от конкретного пользователя?

Вряд ли пользователи сами могут в полной мере отвечать за сохранность своих данных. Технологии кибербезопасности идут вперед, но в пару к каждой технологии защиты программируется технология взлома (порой одними и теми же людьми). Кроме того, корпорации совершенно беззастенчиво торгуют нашими персональными данными. Есть и те, кто пока не торгует, но анализирует их под предлогом обеспечения нашей безопасности - к примеру, Google мониторит ваш контент на наличие слов, которые компания считает маркерами угрозы. Мы можем не указывать в соцсетях возраст и пол, но эта информация всплывет при первом же использовании банковской карты.

Нужно понимать, что в цифровом мире особенно ценной информацией о нас становятся не наши биологические или биографические данные, а вкусы и пристрастия. Подтверждает тезис скандал , случившийся в США с магазином Target. Проанализировав покупки несовершеннолетней пользовательницы, магазин прислал ей купоны на покупку детской и материнской одежды и мебели для новорожденного. Компьютер принадлежал ее отцу, и он обратился в магазин с жалобой: ему показалось, что дочь склоняют к ведению взрослого образа жизни. Target извинился, но потом выяснилось, что аналитики магазина, применившие систему прогнозирования с высокой степенью точности результата, вычислили беременность девушки раньше, чем об этом узнали родственники.

Эта история вылилась не только в семейную драму, но и в дискуссию о том, насколько защищенным пользователь может чувствовать себя в условиях, когда данные его банковских транзакций постоянно кем-то анализируются. Я в этой ситуации призываю к здоровому дзену. Так устроена современность: за комфорт и свободный доступ к знаниям и информации приходится расплачиваться жизнью в насквозь прозрачной среде. Зато из-за освещения и камер наблюдения на улицах преступлений стало меньше. Можно переживать, что камеры - это око Большого брата, но все же давайте признаем: от технологий есть очевидная польза.

Впрочем, сказанное не мешает нам осознанно подходить к тому, что мы приносим в сеть. Дискуссии про безопасность интернет-данных чаще всего связаны либо с историями хакерских взломов больших баз информации, либо с публикацией самими пользователями какой-то неприглядной информации о себе. В первом случае цель атаки - не обычные пользователи, а государства или корпорации. Так что бояться хакеров не вполне оправданно.

Должно ли у пользователя быть право на анонимность?

Я скорее за право на забвение (право человека требовать удаления своих персональных данных из общего доступа через поисковые системы. Соответствующий закон действует в России с 2016 года. - Прим. «Инде»). Впрочем, его реализация требует высокой степени осознанности: чтобы понимать, что в сети есть информация, которая порочит вас, нужно либо сильно грешить, либо очень внимательно следить за всеми упоминаниями себя.

Что касается права на анонимность, мы с вами уже обсудили: - людей успешно находят даже в даркнете. Но, я думаю, у каждого пользователя должно быть право на создание альтернативных идентичностей. Наличием рабочих и личных аккаунтов в соцсетях никого не удивить, но недавно я выяснила, что у некоторых моих студентов по 20 аккаунтов во «ВКонтакте». Сети дают нам отдушину, а отсутствие выбора модели поведения ведет к желанию выйти из искусственно созданной изоляции. В Китае, например, выбора у людей нет, и местные власти регулярно сталкиваются с тем, что граждане пытаются выйти из национального закрытого интернета в мировую сеть с более широкими возможностями. По местным законам эти люди считаются преступниками. Мне кажется, это неправильно.

Вы говорите, что к личному контенту в сети необходимо подходить осознанно. Как вы объясните популярность сториз - видео, которые регулярно уничтожаются?

На мой взгляд, сториз - это принципиально новый способ высказывания. Если лента Instagram - это аналог бумажного фотоальбома и картинки туда мы выкладываем в надежде, что они будут храниться вечно, то в сториз мы, с одной стороны, фиксируем что-то сиюминутное, не требующее вечного хранения, а с другой - программируем наших подписчиков на постоянное лихорадочное просматривание этого контента (потому что завтра все исчезнет). В этом смысле формат сториз меня раздражает: люди навязчиво выставляют повседневность, которая одинакова у всех. С другой стороны, наверное, здорово, что мы начали показывать в «Инстаграме» не только «причесанную», но и настоящую жизнь.

Грандиозная популярность формата говорит о том, что люди нуждаются в нем. При этом в сетях у нас колоссальное количество друзей, и невозможно уследить за всеми. Это означает, что сервис заставляет нас диверсифицировать подписчиков по степени близости: есть те, кто нам безусловно важен, те к кому мы возвращаемся время от времени, и люди из дальнего круга знакомств, чья жизнь нас не интересует, хотя мы благосклонно позволяем им наблюдать за собой. Эти связи отличаются от феномена ЖЖ-френдов, когда люди общались, поздравляли друг друга с праздниками, а потом переходили в офлайн. В этом парадокс сториз: с одной стороны, формат вроде как воспитывает эмпатию, желание проживать с другими их жизни, с другой - мы не можем объять необъятное, механически ранжируем друзей по степени важности, тем самым эту эмпатию утрачивая. Потеря эмпатии, к слову, - тоже результат влияния цифровой среды. Новые возможности порой толкают нас на неэтичные решения.

Что такое радужный лайк

В июне Facebook добавил так называемый прайд-лайк - реакцию в радужных цветах ЛГБТ-сообщества, которую люди весь месяц ставили под постами наравне с обычным лайком и другими реакциями вроде «Ух ты!» или «Возмутительно». Пользователи Facebook захотели новый лайк, поэтому появилось множество . Но прайд-лайк был доступен не всем.

Почему запуск лайка вызвал так много вопросов

Лайка не было , например, из Алжира, Египта, Бахрейна, Ливана, Малайзии, ОАЭ, Палестины, Сингапура и России. Facebook объяснил, что это новая функция и на больших рынках. Издание Motherboard предположило, что социальная сеть , которые живут в регионах, где представителей ЛГБТ-сообщества притесняют и преследуют.

Радужный лайк был доступен не всем даже в США. Издание The Atlantic решило, что это связано с интересами пользователя: если он подписался на ЛГБТ-сообщества и отметил ЛГБТ-теги в своих интересах, то повысил свои шансы получить радужный лайк. The Atlantic опросило людей в 30 больших и маленьких городах в 15 штатах. В больших городах, например, в Бостоне, Нью-Йорке, Сиэтле, Сан-Франциско и Чикаго, радужный лайк был даже у тех, кто не был подписан на ЛГБТ-сообщества и не указывал соответствующие интересы. В маленьких все было иначе: люди с подписками на ЛГБТ-сообщества . Несмотря на это, радужную реакцию видели все пользователи Facebook, даже те, кто не мог ее ставить.

Как такая мелочь расширяет наши взгляды

Оксана Мороз

Доцент кафедры культурологии и социальной коммуникации РАНХиГС

«Поскольку социальные сети - крайне востребованный инструмент коммуникации, любые изменения, хотя бы по касательной, но задевают всех пользователей. С каждым новым флешмобом или новой функцией- эмодзи, стикерами или постами - возникают группы вовлеченных пользователей. Применяя нововведения в своей коммуникации, они выступают посредниками в продвижении новинок. За счет этого достигается волновой эффект - и новые функции оказываются далеко за пределами конкретной ленты новостей.

Границы пузырей, которые настраиваются в процессе машинной обработки лайков и прочих цифровых следов, оказываются проницаемы. Можно быть сколь угодно далеким от историй в духе «#насилиевродах», но рано или поздно обнаружить соответствующие высказывания или репосты в собственной ленте. Ровно то же происходит и с прайд-лайками: от встречи с ними не поможет чистка персональной ленты, отмена подписок на профильные сообщества, сочувствующих ЛГБТ-тематике людей и медиа. Представления пользователей о социальных, политических и экономических проблемах постоянно расширяются.

Экспансия новых инструментов и повесток осуществляется быстрее, если овладение инструментами и воспроизводство тем для обсуждения выглядит как инициация. Хочешь по-новому выражать одобрение в соцсети - публично продемонстрируй свою толерантность ЛГБТ-сообществу и присоединись к профильному паблику. После этого несложного, но важного для Facebook теста на идеологическую благонадежность можно почувствовать себя привилегированным участником соцсети, оснащенным самым современным инструментарием. Впрочем, возможность открыта только тем, кто уже отмечен доверием корпорации, например, принадлежит, согласно обработанным данным, к лояльной аудитории. Остальные вынуждены действовать в соответствии с нормами карго-культа: ждать, когда корпорация сочтет их достойными новых информационных благ и стоящих за ними ценностей, а также безоговорочно принимать технологию вместе с идеологическими и политическими установками».

Почему такую хорошую акцию назвали лицемерной

Это не первая подобная акция в Facebook. В сентябре прошлого года реакции , в октябре - , в мае - появился фиолетовый . Чтобы получить цветок на День матери и тыкву на Хеллоуин, не нужно было ничего делать - реакции появлялись просто так. А чтобы получить радужный лайк, пользователям следовало подписаться на сообщество LGBTQ@Facebook (но даже это не давало гарантии, что реакция появится). Facebook обвинили в лицемерии. «Создается впечатление, что месяц гордости , который интересен только некоторым людям, вместо того чтобы сообщать, что всех должны заботить ЛГБТ-права», - написало издание Refinery29. Стоит отметить, что реакции в честь Хеллоуина и Дня матери тоже были доступны не во всех странах, а реакции в честь 50-летия «Звездного пути» на страницу франшизы.

Оксана Мороз: «Прайд-возможности были доступны, прежде всего, пользователям из тех стран, в которых права ЛГБТ-сообществ не ограничены на законодательном уровне, а, напротив, действует система правовой поддержки. Русскоязычным пользователям в большинстве своем прайд-лайк был недоступен, хотя украсить фото профиля радугой было можно, несмотря на принадлежность к российскому сегменту.

Обнаруживается внутренняя противоречивость политики корпорации. Если Facebook действительно опасается судебного разбирательства, в связи с тем что прайд-сервисы расценят как нарушение законов, и старается быть осторожным с пользователями, настроенными не слишком лояльно к ЛГБТ, то почему часть «радужных» опций была доступна в регионе, где, по мнению компании, права ЛГБТ не выступают предметом государственной защиты? Или в данном случае действует своеобразное представление о разном символическом весе той или иной новинки? Но как подсчитать, что окажется более опасным: поставить прайд-лайк или раскрасить свою фотографию в цвета радужного флага? И чем это опасно: троллингом или физическим преследованием?

На мой взгляд, мы наблюдали ситуацию, в которой компания, ответственная за производство информационных товаров и услуг, старалась сыграть в поддавки, угодив и тем пользователям, которых алгоритмы считали как лояльных повестке, и тем, кто исходит из иного мировоззрения. Проблема в том, что сервис, созданный людьми с демократичными установками, не может не противоречить сам себе, когда сталкивается с другими идеологическими нормами».

Что будет, когда радужный лайк наконец появится в российском Facebook

Оксана Мороз: «В случае российского сегмента соцсети сложно предположить, какими будут последствия введения новых возможностей. Что точно можно спрогнозировать - так это очередные бесконечные холивары. Российский Facebook, который для многих ассоциируется с единственным настоящим публичным полем, открытым для высказывания любых собственных суждений, слишком часто становится полем борьбы за идеи, за идентичность, полем битв между своими, разделяющими правильные представления, и опасными чужаками. Агрессивные дискуссии возникают вокруг любой темы, а довольно политизированная история про ЛГБТ-сообщества, вокруг которой строятся продвигаемые в качестве нормы представления о «наших» и «чуждых» ценностях, обречена превратиться в источник болезненных споров и токсичной коммуникации».